Война в прозе а толстого


Эскиз декорации к пьесе Александра Островского «Поздняя любовь»
для Московского драматического театра. 1947 год.
Российский государственный архив литературы и искусства

Расшифровка

Самое начало «Евгения Онегина». Онегин выходит в свет:

Остановимся здесь: что значит dandy? И что значит «как dandy»? Что значит «острижен по последней моде» — и важно ли это для понимания романа? Или мы можем представлять себе любую стрижку и любую — модную или не мод­ную — одежду? Попробуем ответить на эти вопросы.

Слово «денди» кажется нам знакомым, хотя это слово заимствованное и доста­точно редкое. Ну подумайте, часто ли вы в жизни говорите «денди», а особенно с английским произношением? Такие слова нередко бывают активны в течение только одного исторического периода — как правило, в момент заимствования. Затем по разным причинам они устаревают. И мы уже не точно знаем, что́ эти слова значили 100–150 лет назад, и еще меньше знаем и понимаем, что эти слова значили для конкретного автора, их употреблявшего.

Для Пушкина это слово новое, новомодное, только что заимствованное, и поэтому он дает его в иноязычном, английском написании. Почему мы знаем, что в английском, а не французском — ведь французский язык был Пушкину гораз­до ближе? Дело в том, что французский вариант этого слова, заимствованный также из английского, был «данди́», что явно не подходит по стихотворному размеру.

Первое время это слово, придя в русский язык, так и пишется латиницей. Напи­сание кириллицей закрепляется только в середине 1830-х годов в «Прак­тической русской грамматике» Николая Ивановича Греча. А в первом издании этой грамматики в 1827 году этого слова еще не было. В академический словарь 1847 года это слово не попало. Зато благодаря Пушкину иностранное слово «ден­ди» все-таки приобрело популярность, и такую, что Владимир Иванович Даль, в общем чуждавшийся европеизмов, все же включил слово в «Толковый словарь живого великорусского языка».

Удобным справочником по пушкинским словам является «Словарь языка Пушкина». Но слово dandy мы в этом словаре не найдем, потому что в него вообще не включены слова, написанные латиницей. Но те же лингвисты, которые составляли «Словарь языка Пушкина», составляли и тома толкового словаря Ушакова. А в словаре Ушакова написано:

Насколько важно, что это слово английское? Очень важно, потому что с точки зрения поэтики бытового поведения денди — это английская модель поведе­ния. Англомания во времена Пушкина — новомодное явление, и она была противопоставлена более укрепившимся французским моделям поведения.

С одной стороны, денди у Пушкина противопоставлен щеголю, которого в этот период и чуть раньше называли либо французским словом «петиметр», либо французским словом «фешенебль» (заимствованным из английского).

Почему денди — это не просто щеголь? Потому что денди создает моду, а ще­голь рабски следует моде. Таким образом, в определении Онегина «как dandy лондонский» кроется некое противоречие. Быть «как dandy» — это ведь уже значит не быть денди, а казаться им.

С другой стороны, новая английская модель дендистского поведения проти­вопоставлена старой французской модели либертенского (или либертинского) поведения. Либертен следует внешним нормам публичного поведения при полной внутренней эмансипации. Он может и даже должен быть нерелигиозен, аморален, но внешний декорум соблюдается всегда.

Денди, наоборот, практикует эпатажное поведение, которым прославился осново­положник дендизма Джордж Браммел, он же по-русски Бруммель или Бреммель. И денди практикует необычную внешность. Но при этом он не про­тивопоставляет себя социальной норме, а, наоборот, задает передний край, авангард этой нормы.

В «Евгении Онегине» есть война прямая характеристика французского либерти­нажа — и отрицательная характеристика! — когда в начале четвертой главы Пушкин говорит про «хладнокровный разврат»: это забава, которая, по мнению автора, достойна лишь «старых обезьян хваленых дедовских времян»:

Эти строки Пушкин перенес в свой роман в стихах из собственного письма к брату Льву, в котором он вполне серьезно учит того жизни:

Онегин начинает как либертен, а затем становится денди. Именно поэтому он денди, а не либертен: в сельской глуши он не воспользовался сердечной слабостью Татьяны, как это не раздумывая сделал бы, скажем, виконт де Вальмон — герой «Опасных связей» Шодерло де Лакло (это была одна из любимых книг Пушкина).

Вот на все эти детали и намекает то, что Онегин пострижен по последней моде. По справедливому комментарию Юрия Лотмана, Онегин, выйдя в свет, меняет длинную французскую стрижку а-ля Титюс  Стрижка, названная в честь римского императора Тита, вошла в моду в период Французской революции. на короткую английскую — ден­дистскую. И с другой стороны, в том же романе короткая английская стрижка противопоставлена романтической немецкой стрижке а-ля Шиллер. Такая прическа была у Ленского — «и кудри черные до плеч» (эту деталь впервые прокомментировал филолог Михаил Федорович Мурьянов).

Таким образом, то, что было понятно широкому кругу современников писа­теля, а не только избранным, теперь становится понятным только избранным, то есть филологам. Остальные понимают текст по своему разумению, приспо­сабливают его к своим нуждам, ко злобе дня — в общем, переосмысливают, а не стремятся реконструировать авторское задание. И если язык «Слова о полку Игореве» очевидно непонятен современному читателю (а то же можно сказать и о языке поэтов XVIII века — от Кантемира до Ломоносова и даже, наверное, до Державина), то язык Пушкина и других писателей его времени отличается кажущейся понятностью.

Эту проблему четко сформулировал Александр Борисович Пеньковский, замечательный лингвист, который последние годы своей жизни занимался языком Пушкина. В своей книге «Загадки пушкинского текста и словаря» он писал:

Мы не всегда понимаем Пушкина в том числе и потому, что плохо знаем его язык. Пеньковский продолжает:

Возьмем для примера слово «педант». Оно заимствовано из итальянского pedante и сперва означало школьного учителя. В этом значении оно встре­чается в «Евгении Онегине», только не в окончательном тексте, а в черновике лирического отступления о лицейских годах, в начале восьмой главы романа:

Здесь слово «педант» употребляется не в современном нам, близком нам значении, а в исходном значении «учитель». Учителя предрекали Пушкину, что ничего хорошего из него не получится, а хорошее получится из князя Горчакова, будущего канцлера.

С другой стороны, педантом Пушкин в самом начале романа называет самого Онегина:

Здесь «педант» означает совсем другое, а именно «светский человек, любящий демонстрировать свою ученость». Это значение развилось у слова «педант» во французском языке, и вслед за французскими контекстами появляется похо­жий русский контекст его употребления. И первая глава «Евгения Онегина» — это как раз самый известный, но не всегда правильно понимаемый случай употребления слова «педант» в этом значении.

Кроме того, в том же «Евгении Онегине» про Зарецкого, который организует дуэль между Ленским и Онегиным, сказано, что он «в дуэлях классик и педант», то есть формалист. Это значение нам привычно, и этот контекст мы понимаем лучше, чем первые два.

И наконец, про Онегина второй раз говорится, что он педант. Мы помним, что он был денди (или «как денди»), и поэтому неудивительно, что Онегин

Так вот, Онегин в одежде педант — это то же самое, что Зарецкий в дуэлях педант, но не то же самое, что Онегин — педант, который касался «до всего слегка» (а знал все, может быть, и не очень хорошо).

В современном языке слово «педант» активно только в значении «формалист». Поэтому остальные контексты для нынешнего читателя смазываются, оста­ются приблизительно понятными или непонятыми вовсе.

Расшифровка

Зачастую нам неизвестно даже буквальное значение слов, давно знакомых из книг. Как писал Лотман:

Между тем разузнать, что означают те или иные редкие слова и выражения, не так-то просто. В комментариях к художественным произведениям посто­янно встречаются лакуны и неточности, а многие проблемы до сих пор недо­статочно освещены в науке. Вспомним разговор Персицкого и Ляписа-Трубецкого в романе Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев»:

Через несколько абзацев появляется самая феерическая цитата из первого опыта Ляписа в прозе: «Волны перекатывались через мол и падали вниз стремительным домкратом…»

Профессионализмы не являются частью литературного языка, а подлинный или мнимый интерес к индустриальной и крестьянской теме принуждает писателя ими пользоваться. Что такое «домкрат», неудачливый писатель еще не знает. А что такое «супонь» и «облучок», он уже не знает — эти слова устарели.

Что значит «супонь», можно посмотреть в словаре — это ремень для стягива­ния хомута при запряжке лошади, и во многих словарях это объяснено кор­ректно. А вот что такое «облучок», не каждый словарь объяснит верно. Обра­тимся к хрестоматийному пушкинскому контексту — вторая строфа пятой главы «Евгения Онегина» входит в число отрывков, заучиваемых в школе наизусть:

Для хрестоматийного текста здесь поразительно много непонятных современному читателю и тем более школьнику слов — «торжествуя», «дровни», «рысью», «кибитка», «облучок», «кушак». Мы остановимся только на «облуч­ке».

«Словарь языка Пушкина» дает этому слову четкое, но неправильное опреде­ление — «сиденье для кучера в повозке». По всей видимости, оно восходит к словарю под редакцией Ушакова, который составлял тот же коллектив авто­ров, что и «Словарь языка Пушкина». Там написано: облучок — «то же, что козлы», то есть «передок экипажа, на котором сидит кучер». А иллюстратив­ный пример к слову «облучок» взят из «Евгения Онегина»: «Ямщик сидит на облучке». И мы представляем себе экипаж, на нем какое-то такое возвы­шенное сиденье спереди, и там сидит ямщик.

Благодаря авторитету ушаковского словаря в позднейшей лексикографии закрепилось отождествление слов «облучок», «козлы» и «передок». А в иллю­стрированных школьных словарях при статьях «козлы» и «облучок» даются одинаковые рисунки козел.

А между тем слова «козлы» и «облучок» означали разные предметы, и поэтому знаток простонародной Москвы Иван Тимофеевич Кокорев, автор книги очер­ков «Москва сороковых годов» — естественно, сороковых годов XIX века (сам Кокорев жил в позапрошлом столетии), — соединяет эти слова сочини­тельным союзом «и». Он пишет:

«На козлы и на облучки» значит, что облучок — это не то же самое, что козлы. Но что тогда? Козлы — это тип сиденья. А был ли облучок типом сиденья? Нет, не был, и поэтому Гоголь в «Мертвых душах», в самом, наверное, известном фрагменте, так описывает эту часть традиционного русского экипажа:

Здесь персонажи едут не на выписных (то есть импортных) колясках, на ко­торых ездят друзья Пушкина. Гоголь воспевает тех, кто ездит на простых дорожных снарядах, собранных ярославским мужиком. А на этих снарядах и си­деть-то не на чем, и поэтому кучер или ямщик сидит «черт знает на чем» — на об­лучке.

Почему облучок — это «черт знает на чем»? У «облучка» совершенно прозрач­ная этимология. Русское «облук» и его уменьшительная форма «облучок» восходят к соответствующим общеславянским формам, в которых очевидно выделяются морфемы «об» («вокруг», как в «обход», «ободок» и т. п.) и «лук» («кривой», как в «лук», «излучина»).

Владимир Иванович Даль, который был на два года младше Пушкина и последнее пятилетие жизни поэта активно с ним общался (и можно быть уверенным, что их словоупотребление было близким), в своем «Толковом словаре живого великорусского языка» определяет термин «облук, облучок» как боковой край ящика, кузова на телегах, повозках и санях; как «ободок». Даль поясняет выражение «сидеть на облучке» так: «боком, свесив ноги». То есть на козлах кучер сидит удобно, как на стуле, а на облучке — боком, свесив ноги.

Знал ли это Пушкин? Или он, как Ляпис-Трубецкой, путал облучок и козлы? Несомненно, знал. И всякие сомнения в этом рассеивает текст «Капитанской дочки». Если мы не понимаем, что такое облучок, то наше понимание этого текста будет не то что неполным, а абсурдным. Потому что во второй главе «Капитанской дочки» у Пушкина на облучке едут сразу три человека. Во‑пер­вых, это Савельич. Цитирую:

Во-вторых, это ямщик, который сидит спереди — и тоже на облучке:

И наконец, это Пугачев:

Любопытно, что облучок фигурирует и в пушкинских документальных материалах по истории Пугачева — тех самых, о которых смутно помнил Ляпис. Пушкин записал воспоминания поэта Ивана Ивановича Дмитриева о том, как слуга рассказывал тому о важном преступнике — казаке, отосланном в Казань в оковах с двумя солдатами, которые сели на облучки кибитки с обнаженными тесаками. На козлы им так бы сесть не удалось.

В одиннадцатой главе «Капитанской дочки» ситуация несколько меняется. Пугачев и Гринев сидят в кибитке, широкоплечий татарин стоя правит тройкою, а Савельич садится на облучок:

Эта картина ничем не отличается от тех, которые описаны в «Евгении Оне­гине», особенно если мы возьмем не только окончательный текст романа, но и черновики. Мы там найдем такие строки: «Ямщик веселый стоя правит или поет на облучке», «Слуга сидит на облучке», «Дорога зимняя гладка». Таким образом, сидеть в этой телеге не на чем, поэтому можно править либо стоя, либо сидя на облучке, ободке.

Итак, утратив реалии, мы утрачиваем понятия. Из нашей жизни исчез пред­мет, и со словом «облучок» у нас не ассоциируется никакого четкого и кон­кретного понятия. А слово осталось — благодаря хрестоматийным текстам. Мы подменяем четкое конкретное понятие понятием расплывчатым, и в ре­зультате не понимаем классических текстов даже на самом простом, базовом уровне.

Случай облучка очень показателен. Либо мы представляем картину невоз­можную или даже абсурдную — козлы, на которых сидят сразу три человека, в «Капитанской дочке». Либо не понимаем, почему в «птице-тройке» ямщики сидят «черт знает на чем», и эта блистательная характеристика пролетает мимо ушей. Наконец, мы не понимаем, в чем прелесть поездки на телеге для дворянского писателя и читателя XIX века. Телега — это примитивный крестьянский дорожный снаряд, который настолько прост, что на нем даже и сидеть негде.  

Расшифровка

Вот как заканчивается (это не самый конец, но ближе к концу) хрестома­тийный, заучиваемый наизусть каждым школьником монолог Чацкого «А судьи кто?» в комедии Грибоедова «Горе от ума»:

«Но должников не согласил к отсрочке» — а кого он, собственно, не уговорил подождать? Ведь «должник» в современном значении слова — это тот, кто должен. А в тексте Грибоедова слово «должники» употреблено в значении «кредиторы», то есть в прямо противоположном.

Насколько мне известно, в большинстве своем читатели, по крайней мере школь­ники, просто не обращают внимания на эту странность. Почему? Потому что слово-то зна­комое, и язык, на котором написано «Горе от ума», тоже зна­комый. Да и сама комедия хорошо всем известна: она еще вскоре после напи­сания разошлась на пословицы, и мы до сих пор ими пользуемся.

Возникает иллюзия понимания, возникает инерция чтения. Нам кажется, что мы понимаем текст, а в ряде случаев мы его понимаем прямо противопо­ложным образом. Но мы не видим абсурдности собственного понимания, не заме­чаем ее просто потому, что проскальзываем взглядом мимо. А более глубокое чтение текста тут же нас ставит перед проблемой — а что же все-таки это значит?

Вот другой широко известный текст, в котором употреблено другое хорошо известное современному читателю слово — слово «пень». Дуэль Онегина и Ленского:

О педантической точности Зарецкого мы говорили в одной из предыдущих лекций. А как интерпретировать поведение слуги Онегина — Гильо? Иллюстраторы (а их много, и в их число входят выдающиеся художники — например, Мстислав Добужинский) изображают Гильо пристроившимся невдалеке возле неболь­шого пенька. Все переводчики используют для передачи этого фрагмента слово со значением «нижняя часть срубленного, спиленного или сломленного дерева» — например, английское stump в переводах Набокова, Джонстона и Фейлена. И точно так же толкует это место «Словарь языка Пушкина».

Однако если Гильо боится погибнуть от случайной пули и надеется от нее укрыться, то зачем он становится за ближний пень? Почему бы не остаться стоять, где стоял? Ведь скрываться за пнем бессмысленно: он же не ложится и не прикрывает голову руками.

Об этом, кажется, никто не задумывался, пока не так давно замечательный лингвист Александр Борисович Пеньковский (который сам иронизировал над совпадением своей фамилии и своего интереса к этой теме) не показал на мно­жестве текстов пушкинской эпохи, что в то время слово «пень» имело еще одно значение, помимо того, которое оно имеет сегодня. Это значение — «ствол дерева», необязательно срубленного, спиленного или сломленного. То есть большой ствол в языке Пушкина — это тоже пень. За таким пнем действительно можно спрятаться от пули.

Этот пример проясняет механизм нашего непонимания знакомого текста. Мы встречаем в нем знакомое слово, мы приписываем этому слову привычное нам значение, а это слово имеет либо другое значение, либо оба: и привычное, и другое. Для того чтобы понять слово и весь фрагмент правильно, нам нужно перевести текст с языка того времени на наш язык.

Та же проблема возникает и в случае перевода на иностранный язык. Когда замечательные переводчики переводят пень как stump, они сталкиваются с той же проблемой перевода. Но тут сделать вид, что всё хорошо и что все всё поняли, не удается: слово, выбранное в чужом языке, в данном случае выдает неправильное понимание.

Мы говорили о том, что ушедшие реалии создают утраченные смыслы. В частности, утраченная реалия — это гужевой транспорт. Он стал экзотикой, его хозяйственная роль нивелировалась, он остался в лучшем случае развле­чением для туристов. Связанная с ним терминология ушла из общеупотреби­тельного языка, и сегодня она по большей части не ясна. Не является исключе­нием и еще один хрестоматийный текст — описание сборов Лариных в Москву в седьмой главе «Евгения Онегина»:

Это конец строфы, сюда Пушкин очень часто помещает какой-то афоризм, бонмо  Бонмо (от франц. bon mot) — остроумное выражение, остро́та, шутка., что-нибудь остроумное — просто мы не всегда это понимаем. Ну, кляча тощая и косматая — понятно, что это комическая картина. Но зачем в конце описания этих сборов, которое занимает две строфы, вдруг появляется борода­тый форейтор? И вообще, кто такой форейтор?

Начнем с установления значения слова. «Форейтор» — с одним «р» или двумя «р», с суффиксом «ер» или «ор» (у Пушкина в прижизненных изданиях это слово пишется с двумя «р» и с «ор») — это германизм от немецкого Vorreiter: тот, кто едет спереди, на передней лошади. 

Значит, форейтор едет на лошади, а не сидит в повозке на козлах (или на об­луч­ке, на ободке телеги, если это более простое средство передвижения). На козлах сидит кучер (это слово заимствовано из немецкого, от Kutsche — «повозка, карета»; в немецкий оно пришло из венгерского, где соответству­ющий термин происходит от топонима Коч и означает, собственно, кочский экипаж, экипаж из города Коч). А форейтор, в отличие от кучера, сидит не в экипаже. Мы можем открыть словари и узнать, что форейтор — это верхо­вой, который при запряжке цугом (это когда лошади запряжены или просто одна за другой, или парами, одна пара за другой) сидит на передней или одной из передних лошадей, поэтому он и Vorreiter — «едущий впереди». 

Достаточно ли этого словарного объяснения для понимания текста «Онегина»? Нет, недостаточно, потому что никакие словари не указывают одной важной особенности форейторского дела: как правило, форейтором был подросток или даже маленький мальчик. Об этом часто упоминают литераторы XIX века. Например, у Тургенева в «Степном короле Лире» мы находим такое описание:

Значит, форейтор — мальчик. И дело тут не только и не столько в обычае или моде, на которую справедливо указывает Лотман в своем комментарии к «Евге­нию Онегину», сколько в практической необходимости. Форейтор должен быть легким, иначе лошади будет трудно его везти.

Между прочим, на представлении о нежном возрасте форейторов построена острая преддуэльная шутка Пушкина по поводу графа Борха, чьим именем был подписан диплом рогоносца, присланный Пушкину 4 ноября 1836 года (а этот диплом и послужил поводом для дуэли). По воспоминаниям современника, по дороге к месту дуэли Пушкину и его секунданту Данзасу попались едущие в карете четверней граф Борх с женой. Увидя их, Пушкин сказал Данзасу: «Вот две образцовых семьи». И заметя, что Данзас не вдруг это понял, он прибавил: «Ведь жена живет с кучером, а муж — с форейтором». 

Форейтор должен быть мальчиком, а в «Евгении Онегине» у Лариных форей­тор бородатый. Ларины так долго не выезжали и сидели сиднем в деревне, что уже и форейтор у них состарился. Мы имеем дело с утраченной, не опозна­ваемой сегодняшними читателями иронией: форейтор-то старый, а должен быть юный.

Этот пример еще раз возвращает нас к аналогии понимания и перевода. В свое время великий лингвист и семиотик Роман Осипович Якобсон предложил разграничение видов перевода: помимо обычного, интерлингвистического, межъязыкового, он говорил об интралингвистическом, внутриязыковом и интрасемиотическом, то есть переводе с одного языка культуры на другой. Допустим, экранизация — это интрасемиотический перевод. Экранизируя «Евгения Онегина», мы должны представлять себе, как выглядел Онегин — мы не можем пропустить это.

Чтение и понимание сопоставимо с интралин­гвистическим, внутриязыковым переводом. Это очевидно в случае, когда мы переводим «Песнь о Роланде» со старофранцузского на современный французский или «Слово о полку Игореве» с древнерусского на современный рус­ский. Но точно такая же ситуация возникает при переводе на современный русский язык текстов XVIII и XIX века. Мы должны их внутри себя, так сказать, умственно перевести.  

Расшифровка

В «Войне и мире» Толстого есть упоминание о военном плане, «которой был передан Кутузову в его бытность в Вене австрийским гофкригсратом».

Словарь-справочник редких слов, вышедший несколькими изданиями под грифом серьезного лингвистического института, поясняет: «Гофкригсрат — военный советник в Австрии». Теперь вопрос к историкам: неужели Кутузов действительно служил в Вене военным советником? 

К этому вопросу мы и вернемся в конце лекции. А покамест более общий воп­рос: а, вообще-то, мешает ли нашему пониманию текста незнание каких-то устаревших реалий? Или какие-то детали можно опустить без ущерба для общего понимания?

Часто склоняются ко второму решению. А мне кажется, что гораздо более обычна ситуация перехода неполного понимания в полное непонимание. Ведь в художественном тексте любая деталь может оказаться значимой. Любая де­таль может играть не только характеризующую роль, описывать персонажей, но и сопоставляться с другими деталями и создавать специфическую автор­скую картину мира. Теряя эти мелочи, мы теряем смысл.

И когда мы читаем тексты предшествующих эпох, эта ситуация неполного понимания, переходящего в полное непонимание, усугубляется. Ведь в XX веке за относительно небольшой период жизненный уклад несколько раз карди­нально поменялся. И поэтому, читая произведения русской классической литературы XIX века, мы оказываемся на положении иноземцев, которые не вполне знакомы с языком и обычаями чужой страны.

Мы часто сравниваем текст с собеседником, с которым мы ведем приятный разговор. Но текст не совсем собеседник, он не может ответить на наши вопросы, если они возникли. Иногда к тексту есть какие-то комментарии, но прокомментировать весь текст сплошь невозможно: смысл текста неис­черпаем. Чтобы получить ответ, нам нужно обращаться к другим источникам; иногда они помогают, иногда получить помощь не так-то просто.

Выдающийся пушкинист Борис Викторович Томашевский более полувека назад писал о чтении нашим современником текстов Пушкина:

Например, важнейшая культурно-семиотическая система любой эпохи — одежда. Это относится и к модной одежде, и к повседневной, а еще больше семиотизирована военная одежда. 

Здесь нужно напомнить, что многие писатели пушкинской поры были военными, и это не только поэт-партизан Денис Давыдов. Батюшков, например, закончил антинаполеоновский поход в столице поверженного врага — городе Париже и дослужился до штабс-капитана лейб-гвардии Измайловского полка. Баратынский, сосланный за серьезную провинность в солдаты, тоже был в некотором роде военным. И вот он пишет в 1819 году послание к своему другу Дельвигу, которого выводит как древнеримского поэта Горацием, а себя —  как поэта, оказавшегося в необычных условиях:

«Марс затянутый, в штиблетах». Знаток официального быта Российской импе­рии Леонид Ефимович Шепелев в книге «Чиновный мир России» рассказывает, что в самом начале царствования Александра I на смену относительно простор­ному немецко-венгерскому кафтану пришел мундир французского образца, узкий, с высоким стоячим воротником и резко расходящимися ниже пояса полами. Соответственно, камзолы укорачивались и превращались в жилеты. Для того чтобы продемонстрировать свою статность, многие офицеры начали затягиваться в корсет. 

Примеров этого затягивания много. Пушкин в послании к князю Горчакову, которое начинается строками «Питомец мод, большого света друг», упоминает затянутого невежду генерала. Он же в «Гаврилиаде» сравнивает одного из пер­сонажей с адъютантом: 

В черновиках «Евгения Онегина» читаем:

У Грибоедова Скалозуб — «хрипун, удавленник, фагот». «Фагот» — сложное для комментирования слово, а «удавленник» — видимо, потому, что затянут в корсет.

Так и командир у Баратынского — это «Марс затянутый, в штиблетах». А шти­блеты — это гетры; как комментирует Даль — «ногавицы». Впрочем, слово «но­гавицы» выпало из современного русского языка, хотя сохранилось параллель­ное ему — «рукавицы». 

Военная терминология, так же как и военно-административная и администра­тивная, исконная и заимствованная, — чрезвычайно сложная для ориентации семиотическая система. Вот пример, который создает исконная терминология. В феврале 1807 года 19-летний Батюшков записался в ополчение и отправился в Прусский поход против наполеоновской Франции. Для него все было необыч­но, и 19 марта, добравшись до Риги, он посылает своему другу, будущему пере­водчику «Илиады» Николаю Ивановичу Гнедичу письмо, в которое включен стихотворный экспромт. И начинается он так: 

Cитуация такая же, как у Баратынского: поэт пишет поэту, а кругом непонят­ный военный быт. Здесь проблема. В рукописи, как это обычно и бывает у Батюшкова, окончание глагола «кричать» можно прочесть либо как «а», либо как «и»: дужка сверху не замкну­та. Соответственно, глагол может стоять во множественном либо в единствен­ном числе — «кричат» или «кричит». Как печатать?

Для того чтобы выбрать верное чтение, нужно понять, что значит «весь гом». Это кто-то кричит «весь гом», и тогда «кричат», или «весь гом» что-то кричит? В разных изданиях это место печатают по-разному — иногда даже с конъекту­рой  Конъектура — восстановление утерянных или испорченных мест в рукописях по смыслу контекста. «кричат кругом». На самом деле все имеющиеся чтения неверные, потому что для того, чтобы выбрать верное чтение, нужно понять, а что такое «весь гом».

Ответ на этот вопрос дал выдающийся историк русского языка, академик Виктор Владимирович Виноградов в докладе «Слово и значение как предмет историко-лексикологического исследования». Этот доклад был прочитан в 1945 году, а напечатан только полвека спустя. Поэтому наблюдениями Виноградова текстологи, издававшие произведения Батюшкова, воспользо­ваться не могли.

В этой статье Виноградов говорит о миграции слов из профессиональных диалектов и арго  Арго́ — диалект или язык какого-либо обособленного сообщества. в общелитературное употребление: 


Описывая происхождение и употребление команды, Виноградов почти дослов­но пересказывает воспоминания Фаддея Венедиктовича Булгарина о кампании 1807 года и появившейся тогда армейской сатире. Прусская кампания заверши­лась поражением русской армии под Фридландом и Тильзитским миром с На­полеоном, о котором нынешние читатели хорошо знают по роману Толстого «Война и мир». А Булгарин рассказывает, что после Фридланда некие поручики Белавин и Брозе общими силами написали сатирические стишки под загла­вием «Весь-гом». Процитируем их.

И так далее. Каждый куплет этого стихотворения содержит сочетание «весь-гом». Значит, в стихотворении Батюшкова — «кричат весь-гом». Помимо этого, в нем обра­щает на себя внимание и вторая команда — «слуша́й»: «Кричат… слуша́й, весь гом…» Эта форма «слуша́й» в русской поэзии достаточно редкая. Она памятна по пушкинскому «Домику в Коломне», где Пушкин сравнивает поэтические строки с военным строем. 

Как писал тот же Виноградов в книге «Язык Пушкина», у Пушкина рифмы выступают в образе рекрутов, «мелкой сволочи», в которой раздается команда на языке военного просторечия.

Таким образом, и в стихах Пушкина, и в стихах Батюшкова с описанием поэта и поэтической деятельности контрастирует низкая военная реальность. Возни­кают, по выражению того же Виноградова, острые формы стилистических антитез. 

Весьма существенная разница заключается в том, что Батюшков использует эту форму в «домашнем» стихотворении, в письме к другу: это письмо не предна­значалось для публикации и читалось либо только адресатом, либо близкими друзьями. А Пушкин включает такие же стилистические контрасты в печатный текст, адресованный широкой публике. Комические, бурлескные формы выхо­дят за пределы узких жанрово-стилевых рамок. Такого рода стилистические формы мы найдем не только в «Домике в Коломне», но и в «Евгении Онегине». Подробно на эти темы писал выдающийся филолог Максим Ильич Шапир.

Итак, в данном случае непонимание значения слова ведет, с одной стороны, к невозможности правильно напечатать текст, а с другой стороны, невозмож­ности правильно оценить его стилистическую ауру и получить удовольствие от авторской иронии.

А в случае с «гофкригсратом», с которого мы начали, ситуация еще хуже. Если мы понимаем это слово неправильно, мы можем приписать Кутузову то, чего он никогда не делал. Это пример заимствованной военно-административной терминологии, и здесь обращение к языку-источнику может помочь нам его понять. Слово «гофкригсрат» заимствовано из немецкого, оно составное. «Хоф», или «гоф», — это «двор, царский двор, дворец», как в топониме Петергоф, он же Петродворец. «Криг» — это «война», как в слове «блицкриг» — быстрая, молние­носная война. А «рат» — это «совет», как в слове «ратуша» — дом городского совета.

В «Войне и мире» термин «гофкригсрат» встречается семь раз, и всякий раз в значении «придворный военный совет австрийского императора». Поэтому во фразе «План, который был передан Кутузову в бытность в Вене австрийским гофкригсратом» речь идет не о том, что Кутузов был гофкригсратом в Вене, как нам подсказывает неверно словарь. Фраза значит, что стратегический план был передан Кутузову, когда тот был в Вене, австрийским военным советом — гофкригсратом.


Источник: http://arzamas.academy/courses/38


Поделись с друзьями



Рекомендуем посмотреть ещё:


Закрыть ... [X]

Литература в годы Великой Отечественной Войны - Великая - Поздравление с днем медицинской сестры в прозе коллегам

Война в прозе а толстого Война в прозе а толстого Война в прозе а толстого Война в прозе а толстого Война в прозе а толстого Война в прозе а толстого Война в прозе а толстого Война в прозе а толстого

ШОКИРУЮЩИЕ НОВОСТИ